ЕВГЕНИЯ (целуя матери руку). Ах, мама, я вижу только вас!
МАДАМ. Милое дитя!
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК (на ухо Евгении). Видите вон ту симпатичную даму под руку с пожилым господином?
ЕВГЕНИЯ. Я ее знаю.
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. Говорят, что парикмахер нарочно стрижет ее под девочку.
ЕВГЕНИЯ (хохочет). Злюка!
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. А старик-то важно как вышагивает; видит, что почечка набухает, и прогуливает ее под солнцем, а сам, наверное, воображает, что он и есть тот дождь, от которого она наливается.
ЕВГЕНИЯ. Фу, какое неприличие! Я сейчас покраснею.
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. О, тогда я побледнею!
Проходят.
Появляются ДАНТОН и КАМИЛЛ
ДАНТОН. Только не думай, что я способен на что-нибудь серьезное. Не могу понять, почему люди не останавливаются посреди улицы и не хохочут друг другу и лицо, почему не слышно хохота из окон и из могил, почему не лопается от хохота небо и не корчится от смеха земля.
ПЕРВЫЙ ГОСПОДИН. Это поразительное открытие, уверяю вас! Оно совершенно изменит весь облик технических наук, Человечество гигантскими шагами идет к своему высокому назначению.
ВТОРОЙ ГОСПОДИН. А вы уже видели новую пьесу? Это прямо вавилонская башня! Кружево арок, лестниц, переходов, и все это так легко и смело взметнулось ввысь, как фейерверк, – просто голова кружится. Какой причудливый талант! (В смущении останавливается.)
ПЕРВЫЙ ГОСПОДИН. Что с вами?
ВТОРОЙ ГОСПОДИН. Ничего, ничего! Будьте добры, подайте мне руку, мсье, – лужа! Хоп! Благодарю вас. Чуть не попал – вот была бы история!
ПЕРВЫЙ ГОСПОДИН. Надеюсь, вы не очень испугались?
ВТОРОЙ ГОСПОДИН. Да, земля наша так ненадежна. Того и гляди, провалишься в первую же дыру. Осторожно надо ходить. Но в театр загляните – очень советую!
КОМНАТА В ДОМЕ ДАНТОНА
ДАНТОН, КАМИЛЛ, ЛЮСИЛЬ.
КАМИЛЛ. Нет, им обязательно подавай топорные суррогаты, везде – в театрах, на концертах, на вернисажах, – иначе они ничего не видят и не слышат. Выведи им куклу, да так, чтобы была видна ниточка, за которую ее дергают, и заставь ее при каждом шаге громыхать пятистопным ямбом – для них это уже характер, уже пример! Возьми какую-нибудь страстишку, мораль, общую фразу, натяни на нее штаны, сделай руки и ноги, подмалюй физиономию и заставь терзаться три действия подряд, пока не обвенчается или не зарежется, – для них это уже идеал! Состряпай им какую-нибудь оперу, которая так же передает истинную жизнь человеческой души с ее взлетами и падениями, как глиняная дудка пение соловья, – для них это уже искусство! А попробуй вытащить их из театра на улицу – фи, грубая проза! Нет, дурной копиист для них куда важнее господа бога. Где уж им заметить подлинную жизнь, которая каждую минуту рождается заново вокруг них и в них самих, как в горниле, как в реве прибоя! Они ходят в театр, читают стишки и романы, перенимают оттуда все ужимки, а люди, живые твари божьи для них – фи, какая пошлость! Нет, греки знали, что говорили, когда рассказывал! про статую Пигмалиона – ожить-то она ожила, но детей ей боги не дали.
ДАНТОН. А возьми художников – они обращаются с жизнью, как Давид: когда в сентябре из тюрем вышвыривали на улицу тела убитых, он хладнокровно делал с них эскизы и говорил: «Я хочу подстеречь последние конвульсии жизни в телах этих злодеев».
ДАНТОНА зовут из-за сцены, он выходит.
КАМИЛЛ. А ты что скажешь, Люсиль?
ЛЮСИЛЬ. Ничего. Я так люблю смотреть им тебя, когда ты говоришь.
КАМИЛЛ. А ты хоть слушаешь?
ЛЮСИЛЬ. Ну конечно!
КАМИЛЛ. Так прав я? Ты поняла, о чем я говорил?
ЛЮСИЛЬ. Нет, ну что я поняла…
ДАНТОН возвращается.
КАМИЛЛ. Что там?
ДАНТОН. Комитет спасения издал указ о моем аресте. Меня предупредили и предложили убежище… Хотят, значит, моей головы; ну что ж, пускай берут. Все это шарлатанство мне надоело. Я сумею умереть достойно; это легче, чем жить.
КАМИЛЛ. Дантон, но ведь еще не поздно!
ДАНТОН. Поздно… Но я никак не мог подумать…
КАМИЛЛ. Нельзя же быть таким безвольным!
ДАНТОН. Это не безволие. Просто я устал. У меня горят подошвы.
КАМИЛЛ. Куда ты собираешься идти?
ДАНТОН. Куда! Если бы я знал!
КАМИЛЛ. Нет, серьезно – куда ты?
ДАНТОН. Прогуляться, мой мальчик. Прогуляться. (Уходит.)
ЛЮСИЛЬ. О, Камилл!
КАМИЛЛ. Ну успокойся, малышка!
ЛЮСИЛЬ. Когда я подумаю, что они и эту голову… Камилл, но это же безумие! Или я схожу с ума?
КАМИЛЛ. Успокойся. Дантон и я – не одно и то же.
ЛЮСИЛЬ. Земля такая огромная, и на ней столько всего – почему именно эту голову? Почему у меня хотят ее отнять? Я этого не перенесу. Да и что они с ней будут делать?
КАМИЛЛ. Я же говорю тебе – не беспокойся. Вчера я разговаривал с Робеспьером: он очень приветлив. Между нами есть несогласия, это правда; но ведь это всего лишь расхождения во взглядах.
ЛЮСИЛЬ. Сходи к нему еще!
КАМИЛЛ. Мы сидели с ним за одной партой. Он всегда был угрюмым и замкнутым. Я один бывал у него и даже иногда его смешил. Он в те годы любил меня. Я пойду.
ЛЮСИЛЬ. Прямо сейчас, милый? Иди! И возвращайся скорей! Нет, погоди! (Целует его.) Еще раз! Ну вот. Теперь иди! Иди…
КАМИЛЛ уходит.
Какое ужасное время! Вот случится такое – и что делать? Надо взять себя в руки. (Поет.)
«И кто это слово придумал,
Постылое слово – «прощай»?»
Ой, что это я пою? Не к добру эта песня пришла мне в голову… Когда он уходил, мне вдруг показалось, что он уже никогда не оглянется и так и пойдет все дальше от меня, все дальше. Как пусто в комнате; и окна распахнуты, как после покой пика. Я здесь одна не вынесу. (Уходит.)
ПУСТЫННАЯ МЕСТНОСТЬ НА ОКРАИНЕ ГОРОДА
ДАНТОН один.
ДАНТОН. Не пойду дальше. Не хочу осквернять тишины своей одышкой и шарканьем своих башмаков. (Садится. После паузы.) Говорят, есть такая болезнь, от которой человек теряет намять. Наверное, смерть – это что-то похожее. А иногда мне вдруг кажется, что смерть действует еще сильнее и убивает все. Если б это было так!.. Но тогда, значит, я бежал, как истый христианин, чтобы спасти своего врага – спою память. Место надежное – но для моей памяти, а но для меня; мне надежней могила – она по крайней мере даст забвение. Она убьет мою память. А здесь моя память останется жить и убьет меня. Я или она? Ответ ясен. (Встает и поворачивается лицом к городу.) Я заигрываю со смертью. Так приятно флиртовать с ней издали, наводя на нее лорнет. Собственно говоря, вся эта история просто смешна. Есть во мне какое-то ощущение устойчивости, которое говорит мне: завтра все будет так же, как сегодня, и послезавтра, и всегда будет так, как сейчас, и весь этот шум – попусту. Меня хотят запугать. Они не посмеют. (Уходит.)
КОМНАТА В ДОМЕ ДАНТОНА
Ночь. ДАНТОН стоит у окна.
ДАНТОН. Неужели это никогда не кончится? Не догорит этот свет, не заглохнет этот звук? Неужели никогда не станет темно и тихо, чтобы мы не читали в глазах друг друга, не видели, не слышали гнусных наших деяний? Сентябрь!..
ГОЛОС ЖЮЛИ (снизу). Дантон! Дантон!
ДАНТОН. Да?
ЖЮЛИ (входя в комнату). Что ты кричал?
ДАНТОН. Я кричал?
ЖЮЛИ. Ты говорил про какие-то гнусные деяния, а потом застонал и выкрикнул: «Сентябрь!»
ДАНТОН. Я? Я… Нет, я ничего не говорил; я даже и подумать-то едва осмелился; это были еле слышные, запретные мысли.
ЖЮЛИ. Ты весь дрожишь, Дантон!
ДАНТОН. Еще бы не задрожать, когда на всю улицу орут стены! Когда мое тело так разбито, что безумные, путаные мысли уже не подчиняются ему и говорят устами этих камней! Как это все странно…
ЖЮЛИ. Жорж, бедный мой Жорж!
ДАНТОН. Да, Жюли, все это очень странно. Я просто боюсь теперь думать, раз каждая мысль тут же высказывается вслух… Есть такие мысли, Жюли, – их никому нельзя слушать! Это плохо, что они, не успев родиться, уже кричат, как младенцы. Это плохо.
ЖЮЛИ. Да сохранит господь твой разум… Жорж! Жорж, ты узнаешь меня?
ДАНТОН. Ах, оставь! Узнаю прекрасно… Ты человек, и еще женщина, и, наконец, моя жена, и на земле пять частей света – Европа, Азия, Африка, Америка, Австралия, и дважды два – четыре. Видишь, я абсолютно в своем уме… Так я кричал про сентябрь? Ты ведь сказала?
ЖЮЛИ. Да, Дантон. Я услышала это через все комнаты.
ДАНТОН. Я подошел к окну (выглядывает наружу) – город спит, огни потухли…
ЖЮЛИ. Ребенок где-то плачет…
ДАНТОН. Я подошел к окну – и вдруг слышу рев, гром на весь город: «Сентябрь!»
ЖЮЛИ. Тебе это просто пригрезилось, Дантон. Успокойся.
ДАНТОН. Пригрезилось? О да, я грезил! Но это не то, что ты думаешь… Сейчас я тебе скажу – о, моя бедная голова совсем раскалывается, – сейчас, погоди! Вот!.. Земной шар подо мной начал задыхаться от бега; я пришпорил его, как бешеного коня, вцепился громадными ручищами в его гриву, впился коленями ему в ребра, откинул голову, волосы мои развевались над пропастью, и он меня понес! Я закричал от страха – и проснулся. Подошел к окну – и вот тут-то все и услышал, Жюли. Чего оно хочет, это слово? Почему именно оно? Какое мне до него дело? Почему оно тянет ко мне свои кровавые лапы? Чем я досадил ему?.. О, помоги мне, Жюли, подскажи, я не могу вспомнить! Это было в сентябре, да, Жюли?
ЖЮЛИ. Войскам интервентов оставалось сорок часов марша до Парижа…
ДАНТОН. Крепости все пали, в городе аристократы…
ЖЮЛИ. Республика погибала.
ДАНТОН. Да, погибала. Мы не могли оставлять врага у себя в тылу, мы были бы просто идиотами. Два врага на одной доске; мы или они – сильный сталкивает слабого. Это же яснее ясного!
ЖЮЛИ. Да, да!
ДАНТОН. Мы их перебили… Это не было убийством – это была война в тылу!
ЖЮЛИ. Ты спас отечество.